Ana səhifə

Il nome della rosa


Yüklə 3.63 Mb.
səhifə78/88
tarix25.06.2016
ölçüsü3.63 Mb.
1   ...   74   75   76   77   78   79   80   81   ...   88

«Бернард пытал его», — шепнул я Вильгельму.

«Ничего подобного, — возразил Вильгельм. — Инквизитор никогда не пытает. Любые заботы о теле обвиняемого всегда поручаются мирским властям».

«Но это же одно и то же!» — сказал я.

«Нет, это разные вещи. Как для инквизитора — он не пятнает рук, так и для обвиняемого — он ждет прихода инквизитора, ищет в нем немедленной поддержки, защиты от мучителей... И раскрывает ему свою душу».

Я посмотрел в лицо учителю. «Вы смеетесь?» — растерянно сказал я.

«Ты полагаешь, что над такими вещами смеются?» — ответил Вильгельм.

Бернард перешел к допросу Сальватора. И перо мое бессильно воспроизвести те обрубленные — и, если можно это себе представить, еще более вавилонские — подобия слов, которые вырывались у этого жалкого человека, давно уже сломленного, а ныне доведенного до состояния бабуина. Мало что можно было понять в его лепете, и Бернард помогал ему, задавая такие вопросы, что тому оставалось отвечать только да и нет, отвечать одну правду, не надеясь ничего скрыть. Что мы услышали — читатель легко может себе представить. Он рассказал (вернее, подтвердил, что рассказал инквизитору накануне ничью) часть той истории, которую я еще раньше восстановил из отрывочных сведений. О своих скитаниях с полубратьями, пастушатами, лжеапостолами. О том, как во времена брата Дольчина повстречался с Ремигием — одним из дольчиниан. Как вместе с ним спасся после битвы на горе Ребелло и, пройдя многие мытарства, прибился к Казальскому монастырю. К этому он добавил, что ересиарх Дольчин, чуя близкую свою поимку и погибель, вверил означенному Ремигию кое-какие грамоты, чтоб тот передал их, а куда, кому — Сальватор не знает. А Ремигий хранил те грамоты при себе и не решался передать по назначению. А когда стал жить в здешнем монастыре — он, боясь хранить документы у себя, но не желая и уничтожить, передал их на хранение местному библиотекарю, а именно Малахии, чтобы тот спрятал их где-нибудь в тайниках Храмины.

Пока Сальватор рассказывал, келарь с ненавистью глядел на него, а в какую-то минуту не смог удержаться от крика: «Гадина, обезьяна похотливая, я был тебе отцом, другом, порукой, и вот как ты за это отплачиваешь!»

Сальватор посмотрел на покровителя, ныне такого беззащитного, и через силу ответил: «Господине, будь как раньше, я твой. А тут, знамо, острог. Кто без коня, иди пеш».

«Дурак! — закричал на него Ремигий. — Думаешь, спасешься? Ты что, не понял, что и тебя казнят за ересь? Скажи быстро, что тебя пытали, скажи, что ты все придумал!»

«Мне почем знать, какой где толк. Раскол, патарен, сорочин, леонист, арнальднст, сперонист, обрезан. Все одно. Я не учен, ничего не знал, грешил не со зла, господин Бернард милостив и благ. Будет отпускать, во имя Отца, Сына и Духа Святаго...»

«Мы имеем право выносить оправдание исключительно в тех случаях, когда это предусматривается законом, — сказал инквизитор. — И при вынесении приговора мы с отеческой благожелательностью намереваемся сопоставить все обстоятельства и принять во внимание то, с какой степенью добровольности подсудимый содействовал ходу расследования. Иди, иди, возвращайся в камеру и поразмысли, и помолись о милосердии Господнем. Теперь нам предстоит разобраться в некоторых фактах совершенно другого периода. Значит, как выясняется, Ремигий, ты принес на себе грамоты Дольчина и передал их собрату, в ведении которого была монастырская библиотека».

«Неправда, неправда!» — крикнул келарь, как будто подобная защита могла еще иметь какой-то смысл. И вполне логично, что Бернард оборвал его: «Не от тебя требуется подтверждение, а от Малахии Гильдесгеймского».

Вызвали библиотекаря, которого не было среди присутствующих. Я догадывался, что он либо в скриптории, либо в больнице, ищет Бенция и книгу. За ним пошли, и когда он появился в зале, нахмуренный, старающийся ни с кем не встречаться глазами, Вильгельм пробормотал с досадой: «Ну вот, теперь Бенций свободен делать все, что хочет».

Однако он ошибался, так как немедленно вслед за этим я увидел, как физиономия Бенция высовывается из-за плеч столпившихся монахов, забивших собою все входы в залу, чтоб следить за допросом. Я показал его Вильгельму. И мы оба решили, что любопытство к небывалому происшествию пересилило в нем любопытство к неведомой книге. Только потом мы узнали, что несколькими минутами прежде он все-таки успел заключить низкопробнейшую сделку.

Малахия вышел и стал перед судьями, стараясь не встречаться глазами с келарем.

«Малахия, — обратился к нему Бернард, — сегодня утром, ознакомившись с признаниями, полученными ночью от Сальватора, я задал вам вопрос, получали ли вы от присутствующего здесь обвиняемого грамоты...»

«Малахия! — вскричал келарь. — Ты сейчас поклялся, что не будешь вредить!»

Малахия почти не повернул головы к подсудимому, хотя тот стоял у него за спиной, а только покосился и ответил так тихо, что даже мне было почти не слышно: «Клятву я не нарушаю. Все, что могло тебе повредить, было сделано раньше. Грамоты были переданы господину Бернарду рано утром, до того как ты убил Северина».

«Но ты знаешь, ты-то знаешь, что я не убивал Северина! Ты знаешь! Потому что ты был там еще раньше!»

«Я? — переспросил Малахия. — Я вошел, когда тебя уже поймали».

«И в любом случае, — перебил Бернард, — что ты искал у Северина, Ремигий?»

Келарь обернулся и растерянно посмотрел на Вильгельма, потом на Малахию, потом снова на Бернарда: «Но я... я услышал, как утром брат Вильгельм... здесь присутствующий... просил Северина сохранить какие-то документы... а я со вчерашней ночи, с тех пор, как схватили Сальватора, думал, что эти грамоты могут выплыть...»

«Ага, значит, ты все-таки кое-что знаешь об этих грамотах!» — торжествующе выкрикнул Бернард. Келарь понял, что попался. Его зажали между двумя угрозами: обвинением ва ереси и обвинением в убийстве. По-видимому, от второго обвинения он решил отбиться во что бы то ни стало и теперь вел себя бестолково и безрассудно: «О грамотах потом... Я все объясню... Расскажу, как они ко мне попали... Но сперва дайте я расскажу, как было дело сегодня. Я боялся, что эти грамоты всплывут. Боялся с тех пор, как Сальватор попал в руки господина Бернарда. Вот уже много лет мысль об этих грамотах мучает меня. И когда я услышал, что Вильгельм с Северином сговариваются о каких-то документах... Ну, не знаю... Какой-то страх завладел мной. Я подумал, что Малахия, наверно, избавился от них и передал Северину. Я решил, что их надо уничтожить. И пошел к Северину. Двери были открыты. И Северин лежал уже убитый... А я стал шарить в его вещах и искать документы... Я был вне себя от страха...»

Вильгельм прошептал мне на ухо: «Глупец несчастный. Испугался одной ловушки и полез прямо в другую».

«Предположим, ты сейчас почти не лжешь, — заговорил Бернард. — Я подчеркиваю: почти. Ты думал, что грамоты у Северина, и искал их у него. А с чего ты взял, что они у него? И зачем ты убил до него других собратьев? Может, ты думал, что эти воровские грамоты уже давно гуляют по аббатству? Может, в этом монастыре принято гоняться за реликвиями сожженных еретиков?»

При последних словах Аббат подскочил, как от удара. Не существовало более страшного обвинения, чем в хранении реликвий еретиков. А Бернард, похоже, очень ловко собирался приплести убийства к еретической деятельности и все вместе — к обстановке в монастыре... Из раздумий меня вывел жуткий вопль келаря, уверявшего, что он не имеет никакого отношения к предыдущим убийствам. Бернард снисходительно оборвал его: пока что рассматривается другое дело. Предъявлено обвинение в еретической деятельности, и пусть келарь не хитрит (тут голос Бернарда зазвучал совсем зловеще) и не пытается отвлечь внимание от собственных еретических происков, кивая на покойного Северина или спихивая вину на Малахию. Так что вернемся к вопросу о грамотах.

«Малахия из Гильдесгейма, — обратился он к свидетелю. — Вы вызываетесь не как обвиняемый. Сегодня утром вы дали исчерпывающий ответ на мои вопросы и пошли мне навстречу, не пытаясь ничего замалчивать. Теперь повторите при всех свои показания — и вам нечего будет опасаться».

«Повторяю то же, что сказал утром, — начал Малахия. — Вскоре после поступления в наш монастырь Ремигий взял на себя заботы о кухнях. У нас установились регулярные служебные взаимоотношения. Поскольку я, как библиотекарь, отвечаю за ежевечернюю подготовку Храмины к ночи, я, естественно, запираю и кухню... Не вижу причин скрывать, что мы с Ремигием по-братски сдружились. Точно так же не видел я причин подозревать его в чем-либо дурном. В ту пору он и рассказал мне, что хранит некие документы секретного содержания, доверенные ему исповедавшимся. И сказал, что эти документы не должны попасть в руки непосвященных, и что потому опасно ему держать их при себе. Поскольку я имею доступ в единственное здесь помещение, недоступное для остальных братьев, он попросил меня взять на хранение эти документы и поместить там, вдали от любопытных взглядов. И я согласился, никак не предполагая, что документы могут носить еретический характер... Не читая, я отнес их в... ну, в самый закрытый из тайников библиотеки. И с тех пор не вспоминал об этом. Не вспоминал до сегодняшнего утра, когда от господина инквизитора поступил запрос на эти документы. Тогда я пошел за ними и передал их в его руки...»

Аббат прервал его, пылая гневом: «Почему ты не поставил меня в известность? Библиотека — не склад для личной собственности монахов!» Этими словами Аббат ясно дал понять, что руководство монастыря отказывается иметь что-либо общее с этой историей.

«Ваша милость, — смущенно отвечал Малахия, — я отнесся к этому как к малозначащей вещи... Согрешил без умысла...»

«Ну разумеется, разумеется, — перебил его Бернард самым сердечным тоном. — Мы все уверены, что библиотекарь действовал исключительно из благих побуждений, и его искреннее и добровольное сотрудничество со следствием служит дополнительным доказательством в его пользу. По-братски прошу ваше высокопреподобие не ставить ему в вину эту давнюю неосторожность. Мы верим Малахии. И ждем от него лишь одного. Пускай теперь под присягой подтвердит, что документы, которые я сейчас предъявлю, — те самые, которые были мне переданы сегодня утром, и они же — те самые, которые Ремигий Варагинский вручил ему много лет назад по вступлении в здешнюю обитель». И он поднял два листа пергамента, лежавшие на столе среди прочих. Малахия посмотрел на них и твердо сказал: «Клянусь всемогущим Отцом Небесным, пресвятой Богоматерью и всеми святыми, что это было и есть именно так».

«По мне, достаточно, — сказал Бернард. — Вы можете идти, Малахия из Гильдесгейма».

Когда Малахия, низко опустив голову, шел к выходу и почти поравнялся с дверью, вдруг кто-то крикнул из толпы любопытных, сгрудившихся в глубине залы: «Ты прятал его письма, а он показывал тебе ляжки послушников на кухне!» Раздались смешки. Малахия проложил себе дорогу к двери, работая локтями направо и налево. Я поклялся бы, что голос принадлежал Имаросу, хотя и был искажен до дурацкого фальцета. Аббат, полиловев от злости, заорал, что требует полной тишины, и пригрозил ужаснейшими карами всем посторонним, кто немедленно не очистит залу. Бернард довольно сально ухмыльнулся, кардинал Бертран на другой оконечности помещения припал к уху Иоанна д'Анно и что-то объяснял ему, после чего тот с размаху прихлопнул себе рот ладонью и ткнулся головою в грудь, как при приступе кашля. Вильгельм шепнул мне: «Келарь не только сам грешил как мог, но, оказывается, и сводничал. Хотя для Бернарда это не имеет никакого значения. Кроме той небольшой пользы, что этим можно удачно шантажировать Аббона, имперского посредника».

Речь Вильгельма прервал не кто иной как Бернард, ныне обращавшийся к нему. «Мне, кроме того, хотелось бы сейчас услышать от вас, брат Вильгельм, о каких записях вы договаривались ныне утром с Северином, чем ввели в заблуждение Ремигия, побудив его к противоправным действиям».

Вильгельм выдержал его взгляд, не опуская глаза. «Келарь действительно впал в заблуждение, вы правы. Мы с Северином обсуждали один трактат о лечении псиной водобоязни, сочинение Аиюба аль-Ругави; это книга необыкновенной содержательности, которая вам безусловно известна по отзывам и к которой вы, должно быть, неоднократно обращались... Бешенство собачье, указывает Айюб, определяется по двадцати пяти нижеследующим признакам...»

Бернард, принадлежавший к ордену domini canes — «псов господних», — предпочел в данном случае не задираться. «Вижу, вы говорили о вещах, не имеющих отношения к слушаемому делу», — быстро проговорил он и перешел к дальнейшему допросу.

«Вернемся к тебе, минорит Ремигий, опаснейший для рода человеческого, чем бешеная собака. Если бы брат Вильгельм во все эти дни, проведенные здесь до нашего прибытия, чуть больше бы внимания обратил на то, что слюною брызжут не только бешеные псы, но и еретики, может быть, ему удалось бы и самостоятельно выследить гада, угнездившегося в аббатстве. Займемся посланиями. Теперь суду доподлинно известно, что они были в твоих руках и что ты заботился подальше упрятать их, как будто напитанные отравой, и что ты дошел даже и до убийства, — тут Бернард движением руки остановил все протесты келаря, — об убийстве поговорим позже... И ты не погнушался даже убийства, повторяю, только бы эти послания не попали ко мне в руки. Теперь ты признаешь, что они твои?»

Келарь не отвечал, но молчание его было достаточно красноречиво. Бернард продолжил с нажимом: «Что же представляют из себя эти грамоты? Это, как видим, два листа, писанных рукой ересиарха Дольчина за несколько дней до его взятия. Он самолично вверил их приспешнику, чтобы тот разнес их к другим последователям секты, рассеянным по Италии. Я мог бы прочесть сейчас здесь перед вами все, что в них говорится, и как этот самый Дольчин, трясясь в предчувствии неминуемой кончины, вкладывает в последние письма всю надежду, какая у него была, — а собратьям он признавался, что это надежда на дьявола! Желая утешить их, он заверяет: невзирая на то, что приводимые сроки не совпадают со сроками предыдущих грамот, где он обещал к 1305 году полнейшую расправу, при помощи императора Фредерика, со всеми какие ни есть священниками, все-таки сказанная расправа осуществится и она уже близка. И тем самым снова клеветал ересиарх, ибо уже двадцать, и более двадцати лет минуло с того часа, и ни одно из его грозных прорицаний не оправдалось. Однако мы сейчас не о смехотворной наглости этих предсказаний намереваемся говорить, а о том, что Ремигий был их разносчиком и распространителем. Станешь ли ты снова отрицать, нераскаянный ты предатель, отщепенец, что находился в сношении и сообщничестве с сектой лжеапостолов?»

Келарь уже не мог отрицать ничего. «Ваша милость, — начал он. — Мои молодые годы омрачены роковыми ошибками. Когда я увлекся проповедью Дольчина, уже заранее подготовленный к тому соблазнительными идеями братьев бедной жизни, я уверовал в его слова и поступил в его банду. Да, все это правда, и я был вместе с ними под Брешией, и был под Бергамо, был на Комо и в долине Вальзесии, с ними я отступал на Лысую гору и в ущелье Расса, с ними, наконец, попал на Ребелло. Но я не участвовал ни в каких их злодействах, и хотя окружающие насиловали и грабили, я пытался хранить в себе тот дух кротости, который присущ сыновьям Франциска; и именно на горе Ребелло я осознал, что не могу так дальше, и повинился Дольчину, что не в состоянии больше участвовать в их битвах, и он дал мне позволение удалиться, потому что, сказал он, колеблющихся ему не надо, и единственное, о чем он меня попросил напоследок, — это перенести его грамоты в Болонью...»

«Кому?»


«Некоторым сектантам, имена их я, надеюсь, запомнил верно и как их помню — готов назвать, ваша милость», — торопливо выговорил Ремигий. И он назвал несколько имен, которые, судя по всему, кардиналу Бертрану были знакомы, так как он заулыбался с довольным видом, удовлетворенно кивая Бернарду.

«Очень хорошо, — сказал Бернард и записал имена. Потом спросил Ремигия: — А как это ты сейчас выдаешь друзей?»

«Они мне не друзья, ваша милость, что доказывается, как сами видите, и тем, что письма я им не передал. Я еще и больше сделал в свое время, ваша милость, и сейчас расскажу, хотя, говоря по чести, много лет старался это забыть. Чтобы выйти из лагеря Дольчина через линии войск епископа Верчелли, обложившего гору кольцом осады, я договорился с его людьми и в обмен на свободный пропуск указал им тайные подходы к укреплениям Дольчина и объяснил, как лучше нападать. Поэтому в успехе церковных сил и в их победе над мятежниками есть какая-то доля и моих заслуг».

«Очень интересно. Это доказывает не только что ты отщепенец, но и что ты подлейший трус и предатель. И твоего положения это не улучшает. Как сегодня, чтобы спасти шкуру, ты попытался свалить вину за убийство на Малахию, который вдобавок тебя же и покрывал много лет, так в свое время, чтобы унести ноги из опасного места, ты передал своих товарищей по греху в руки правосудия. Но ты предал только их телесную оболочку, ибо от духа их учения ты и позднее не отступился и стал сохранять эти грамоты как реликвии, надеясь когда-нибудь в будущем набраться храбрости и, по возможности не подвергая себя риску, передать их по назначению, чтобы прийтись ко двору любезным тебе лжеапостолам».

«Нет, ваша милость, это не так, — возразил келарь, весь в поту, с трясущимися руками. — Нет, клянусь вам, что...»

«Клянешься! — прогремел Бернард. — Вот еще одно доказательство твоей подлой натуры! Ты хочешь поклясться потому, что прекрасно знаешь, что я прекрасно знаю, что еретики-вальденцы способны на любое ухищрение и даже готовы на смерть, лишь бы избежать клятвы! А если их припереть к стенке, припугнуть, тогда они делают вид, что клянутся, бормочут лживые клятвы! Но мне, имей в виду, прекрасно известно, что ты не из секты лионских нищих, проклятая ты лисица, и что ты теперь из кожи лезешь, чтобы убедить меня, что ты не тот, кем являешься, — все, чтобы только я не додумался, кем ты являешься на самом деле. Значит, ты готов клясться! Хочешь клясться, чтоб заморочить нам голову! Знай, что все твои клятвы для меня — пустой звук! Клянись хоть пять, хоть десять, хоть сотню раз, сколько хочешь. Я прекрасно знаю и то, что у вас в секте отпускают грехи всем, кто вынужден был произнести лживые клятвы, чтобы не предать секту. Так что каждая новая клятва будет новым доказательством твоей вины!»

«Что же мне делать?» — вскричал келарь, падая на колени.

«Не простирайся как бегин! Ничего тебе не делать. Отныне я решаю, что делать, а что нет, — ответил Бернард с жуткой улыбкой. — Тебе же остается только покаяться. Если покаешься — будешь проклят и осужден. И если не покаешься — будешь проклят и осужден. В этом случае будешь осужден за ложные показания! Так что покайся, хотя бы для того чтоб не затягивать этот допрос, оскорбляющий нашу благопристойность и чувства сострадания и жалости!»

«Но в чем же мне каяться?»

«В грехах двух порядков. Сначала в том, что ты был в секте Дольчина, и разделял его еретические воззрения и разбойный обычай, и глумился вместе с ним над честью епископов и городских магистратов, и до сих пор живешь нераскаянным, исповедуя все ту же ложь и все те же бредни, даже и теперь, когда ересиарха нет в живых, а секта его распущена, хотя и не до конца выявлена и истреблена. А также в том, что, развращенный до глубины души мерзостной той сектою, ты повинен в преступлениях против Бога и человечества, совершенных тобою здесь в аббатстве ради каких-то тайных выгод, которые для меня все еще неясны, однако, по всей вероятности, и не нуждаются в особом выяснении, поскольку и без того блистательно доказывается и предварительным расследованием, и показаниями на процессе, что лжетеория исповедовавших и исповедующих бедность, тех, кто упорствует вопреки всем указаниям его святейшества папы и всем его буллам, не может не приводить к преступной развязке. И это должны уяснить все правоверные христиане. Вот что мне нужно — и больше ничего. Покайся».

Теперь стало ясно, к чему клонит Бернард. Совершенно не интересуясь, кто убийца прочих монахов, он стремился только к одному — доказать, что Ремигий в какой-то мере разделял идейные воззрения имперских богословов. Теперь, если удастся продемонстрировать связь между этими воззрениями, являющимися также воззрениями Перуджийского капитула, и ересью полубратьев и дольчиниан, тем самым будет доказано, что один и тот же человек в аббатстве, исповедуя все эти предосудительные идеи (более того — еретические), в то же время выступал организатором всех преступлений, и Бернард нанесет воистину смертельный удар своим оппонентам. Я взглянул на Вильгельма и увидел, что он тоже видит опасность, но ничего поделать не может, хотя и заранее предполагал, что так повернется.

Я взглянул на Аббата и увидел, что он чернее тучи, поскольку тоже, хотя и с опозданием, понял, что попал в ловушку и что его собственный авторитет посредника рушится на глазах, коль скоро выясняется, что во вверенной ему области укоренились все пороки текущего столетия. А келарь... Он, казалось, уже не понимал, от каких обвинений есть возможность оправдаться, от каких — нет. Он уже не соображал ничего. Вопль, рвавшийся из его уст, был воплем его души. И в этот вопль он вложил долгие годы тайной сердечной муки. Прожив целый век, полный сомнений, одушевлений и разочарований, подлостей и предательств, он понял, что настал момент взглянуть в глаза неотвратимой кончине. И пред ее лицом он снова обрел веру собственной юности. Он уже не думал о том, истина в этой вере или ложь. Он как будто доказывал самому себе, что еще способен просто верить.

«Да, это правда, — вскричал он. — Я был с Дольчином, я участвовал в его преступлениях, в его разгуле, возможно, я был не в себе, возможно, вместо любви к Господу нашему Христу Иисусу я испытывал только потребность в свободе и ненависть к епископам... Это верно, я грешил, но клянусь всем чем хотите — ни в одном из здешних убийств я не повинен, клянусь вам всеми святыми!»

«Так, ну хотя бы что-то мы имеем, — сказал Бернард. — Значит, ты признаешь, что участвовал в ереси Дольчина, колдуньи Маргариты и их сообщников. Ты признаешь, что был при них и с ними в то время, когда поблизости Триверо предавали повешенью бессчетное число честных христиан, среди них невинного ребенка десяти лет? И вешали людей перед глазами родителей и жен, потому что они отказывались подчиниться произволу этих псов? А также потому, что в озлоблении от вашего бешенства и вашей спеси вы вбили себе в головы, что не получит вечного спасения ни один из тех, кто не вошел в вашу секту? Говори!»

«Да, да, я думал и делал все, что вы сейчас сказали!»

«И ты присутствовал, когда взяли в плен нескольких человек, преданных епископу, и заморили их голодом в темнице, и беременной женщине отрубили руку по локоть, а от второй руки — кисть, и дали ей родить, и родился ребенок, умерший без крещения? И ты был вместе со своими, когда вы сравняли с землей и вытравили огнем все живое в городах областей Моссо, Триверо, Коссилы и Флеккии, и почти всю провинцию Крепакорьо, и много домов в Мортильяно и в Кьорино и подпалили церковь в Триверо, а перед этим испачкали святые образа, выворотили алтарные плиты, отломали руку у статуи Богоматери, разграбили сосуды, утварь и церковные книги, разнесли на куски колокольню, перебили все колокола, забрали все состояние общины и все имущество священника!»

«Да, да, я был тогда со всеми, и никто из нас уже не понимал, что делает, мы хотели успеть сами, до божьей кары, мы шли передовою ратью в дружине императора, ниспосланного небом и святым небесным папой. Мы хотели ускорить схождение Ангела Филадельфийской церкви, тогда бы все смогли причаститься благодати Духа Святого и церковь бы обновилась и по уничтожении всех прегрешающих только безгрешники начали бы царить!»

Келарь был как будто и одержим, и одухотворен одновременно. Будто прорвалась плотина умолчания и притворства, и его душу захлестнуло былое. Не только слова былого; но и образы, и чувства, которыми полнилась его душа в те давние годы.

«Итак, — напирал Бернард, — ты признаешь, что вы чтили как мученика Герарда Сегалелли, отказывали в должном уважении римской церкви, утверждали, что ни папская, ни чья-либо иная власть не имеет права предписывать вам ваш образ жизни, что никто не может отлучать вас, что со времени Св. Сильвестра все прелаты церкви были лихоимцы и развратники, за исключением Петра из Морроне, что миряне не обязаны выплачивать десятину священникам, которые не показывают своей жизнью образец абсолютного совершенства и абсолютной же бедности, как показывали первоапостолы, что десятину при всем при том надлежит отдавать не кому иному, как вам, единственным предстателям и бессребреникам Христовым, что для вознесения молитв к Богу освященная церковь нисколько не лучше, нежели любой хлев, что вы шествовали городами и весями и соблазняли народ выкриками «всепокайтеся», что распевали «Славься, царица небесная», чтобы подло приманивать толпы людей, и пытались сойти за каяльщиков, выставляя напоказ перед народом свою душеполезную жизнь, а после этого сами допускали себя до любой распущенности и до любого разврата, ибо не веровали в таинство брака, и ни в какое иное таинство, и, притворяясь, что вы святее окружающих, позволяли себе любую гнусность и любое надругательство над собственной и чужой плотью? Отвечай!»

1   ...   74   75   76   77   78   79   80   81   ...   88


Verilənlər bazası müəlliflik hüququ ilə müdafiə olunur ©atelim.com 2016
rəhbərliyinə müraciət