Ana səhifə

День третьей планеты, час восьмой. Пуатье


Yüklə 127.5 Kb.
tarix24.06.2016
ölçüsü127.5 Kb.

День третьей планеты, час восьмой. Пуатье

С того сияющего мига, когда Аллах избрал нас, мы не знали поражений: мир покорствует нам, — говорил старый воин: глаза сощурены от полдневного солнца, кожа потемнела от стольких прежних солнц, морщины и шрамы. Юноша с кожей много светлее слушал его, будто припав к источнику.

— Нет ведь ничего достославнее, чем сражаться всем вместе во славу Аллаха, правда же, господин мой?

— Нет ничего, Мухаммед бен Хафсун, ничего в этом большом мире, который становится с каждым днем меньше.

Старик и юноша продолжали беседу, но я их не слушала — я смотрела. Юноша так изящно склонял головку: миндалевидные глаза — большие и зеленые, орлиный нос, губы полуоткрыты, по лепнине лба сбегают светлые капли. Вокруг истаивал в пространстве мир: за ними, будто подернутые пеленой, тысячи людей правили к бою оружие. В армии Абд аль-Рахмана бен Абд Алла аль-Гафики, эмира Испании, готовились к битве.

Двадцать лет прошло, как войска его предшественника, Тарика бен Зияда, вторглись на этот маленький полуостров Европы, и никто не смог задержать их. Сейчас мусульманское войско стояло на равнине близ Пуатье, в самом центре страны франков. За несколько месяцев с начала похода войска Абд аль-Рахмана миновали и разорили берега Гароны, разбили герцога Аквитанского, взяли и разорили Бордо, взяли и разорили Пуатье, разграбили богатейшую сокровищницу аббатства Сант-Илар… — то есть ничего, что не сделало бы любое другое более или менее буйное полчище. А в те времена любое буйное полчище могло делать все, что ему хотелось. На дворе стояла эпоха, которую позднее назовут героической. И вот сейчас, впервые, значительное христианское войско встало у них на пути: его возглавлял один из самых могущественных франков, Карл Мартель, дворцовый мажордом. У франков в те времена были короли, которые не годились даже в мажордомы, и мажордомы, которые стоили королей.

— Ничего, кроме как встречать смерть во славу Его.

Только я задержалась, разглядывая лагерь: меня завораживал этот поход, которым, по их верованию, предводительствовал бог, — как увидела этого юношу. Его звали Мухаммед, у него было ладное тело, стройные ноги, точеные руки: и я хотела его.

— Завтра ты уже будешь в бою, если Аллах позволит, — произнес старик.

Я хотела стать этим прекрасным юношей, совершеннейшим из моих творений. Никогда не видела я ничего подобного. И я вошла в его тело.


— Но Божьи промыслы неисповедимы, — говорил мне старый воин с белой ухоженной бородой, и я взглянула на него с выражением удивления. Было так необычно находиться в этом теле. Изнутри его красота никак не ощущалась, я не чувствовала ее в моем лице, ее нельзя было потрогать руками, ничего такого.

— Иногда, Мухаммед, Его повеления огорчают нам душу, но мы должны принять их со всем ликованием, потому что Он удостаивает нас, отдавая нам их. Ты уверен, Мухаммед, что готов выслушать их, какими б они ни были?

Мухаммед бен Хафсун родился шестнадцать лет назад в городе Кордова. Его отец вначале звался Ардабасто и был добрым христианином с юга Испании, подданным короля готов Акилы. Жизнь его была поделена между хозяйственными занятиями в его большом поместье в окрестностях Кордовы, охотничьими забавами, совместно с друзьями и вассалами, и военными набегами, которыми думал сберечь трон: подобная жизнь среди тех людей слыла привлекательной.

Когда пришли первые вести о высадке мусульман на берегу Гибралтара, король Акила был свергнут другим добрым христианином, Родриго. Ардабасто, вместе с иными ровнями себе, решил, что союз с пришельцем будет лучшим средством отомстить новому королю и, возможно, вернуть скипетр собственному. С этим намереньем он вооружил сотню всадников и повел их воевать заодно с мусульманами. Когда же он понял, что пришельцы. собираются обосноваться в Испании навсегда и уже почти добились своего, он предложил им было договор. Но Тарик, впрочем очень любезно, дал ему понять, что не нуждается ни в каком с ним договоре и может в мгновение ока лишить его всего, но бог Аллах, по своей бесконечной милости, готов принять его в свое лоно.

— Аллах — величайший из богов, и ты уже это знаешь, неверная собака, — сказал Тарик, как почудилась ему тень насмешки на лице нового подданного. Он уже собрался казнить его, но в тот день Тарик чувствовал себя великодушным. Бывает, вожди получают удовольствие даруя жизнь: тогда они ощущают себя более могущественными, чем когда отнимают ее.

— Правда, он задержался с благой вестью к нам. Христиане, евреи уже получили свои пророчества, и мы чувствовали себя униженными. Аллах не говорит с нами, не хочет иметь с нами дела? Что это за народ, если его не признает бог? Значит, мы сироты. Но теперь мы знаем, что он медлил, чтобы дать нам самую лучшую благую весть, это совершенно ясно: истину из истин.

Немного времени спучтя Ардабасто и вся его семья перешли в ислам. Обряд свершался в битком набитой людом новой мечете города Кордова. С этого дня его стали звать Юсуфом ибн Мухаммедом. Взамен он получил право сохранить за собой большую часть своих владений и надеяться на определенное влияние при новом управлении, то есть продолжать вести жизнь, подобную той, что чуть было не потерял. Измена богу внушала ему некоторое беспокойство, но должен же Бог Христа, убеждал он себя, понять, что благосостояние семьи важнее.

С новообращенными пришельцы обходились хорошо: самих их было мало, несколько тысяч, и они могли надеяться удержать полуостров, только если их веру примут миллионы его старожилов. Евреи, бывшие у готов в кабале, оказались тут всех скорее, но и большая часть сельчан-христиан, задыхавшихся от налогов их королей, также не находили оснований хранить верность старым порядкам.

Мухаммед бен Хафсун родился, когда его семья уже два года была мусульманской: он будет первым в их роду, подумал его отец, кто полностью воспользуется выгодами новой религии. Его воспитание было тщательно продуманным. Едва только он вошел в сознательный возраст, народную латынь, на которой говорили дома, сменил арабский и мальчик заучивал наизусть стихи Корана. Мухаммед рос, не зная, что его отец отступник, и был — или себя таким чувствовал — мусульманином, как любой другой. Когда ему исполнилось двенадцать, началось его военное учение, в пятнадцать он был уже законченный воин, не изведавший битвы. Стояли времена относительного мира, и мальчик горел нетерпением. Поэтому, когда Абд аль-Рахман, новый эмир Испании, призвал к священной войне с франками, Мухаммед ухватился за предоставлявшийся случай. Его отец, который поддерживал в нем этот пыл, добился для него места оруженосца в свите полководца.

— Ты уверен, мальчик, что готов исполнить волю Аллаха, какой бы она ни была?

— Конечно, господин, — ответила я.

Я также умирала от нетерпения. Все это, неожиданным образом, оборачивалось для меня увлекательной игрой.

— У нас очень серьезная трудность, мальчик. Ты знаешь, что Абд аль Раман приготовился вести нас в бой. Это может стать худшей из ошибок.

— Почему, господин? Разве бывало, чтобы наши войска проигрывали?

— Все когда-нибудь бывает в первый раз и, к несчастью, не исключено, что сейчас случится именно он. Наши люди доблестны по-прежнему, но слишком много добровольцев и новичков, а христиане Мартеля многочисленны¸ они хорошо вооружены. И что еще хуже: они отчаялись. А для Абд аль-Рахмана все это не имеет значения, потому что он ищет личной чести, а больше того — сокровищницу базилики Святого Мартина в Туре. Но если мы проиграем битву, не приведи Аллах, наше положение станет очень тяжелым. Ты знаешь, что Испания не вся усмирена, и поражение окрылит наших врагов. Неверные только и ждут чтобы восстать.

— Господин, со всем моим почтением: но эмир должен знать лучше всех, что надо делать.

— Нет, мальчик, в том-то все и дело…

— Но если бы он не знал, Аллах не избрал бы его и не поставил во главе своих войск.

— Именно, мальчик, именно: Аллах не избирал его.

— Но как же так, почему тогда он нас ведет?

Мне нравилось изображать подростковое смущение: быть тем, кто ничего не знает. Этот мальчик, впервые так со мной, был столь легким. Но сама игра делалась все сложнее.

Старик огладил белую бороду, взвешивая свои доводы.

Старика звали Исмаил бен Рабах, и он появился в Испании с первыми отрядами Тарика. Старик был вождем мелкого племени с севера Африки и открыл в завоевательном походе способ так возвыситься, как никогда бы иначе не мог рассчитывать. Его опыт, шрамы, его участие в первых битвах давали ему неоспоримые преимущества:

— Мухаммед бен Хафсун, ты добрый мусульманин и знаешь, как часто намерения Господа не разумели люди. Бывают случаи, и ты знаешь это, когда спрашивать уже означает грешить.

— Да, господин мой, прошу прощения.

— Поверь, если мы ничего не сделаем, Абд аль-Рахман может привести нас к большому несчастью.

— Совсем большому?

— Совсем, и очень скоро. Мухаммед бен Хафсун, только ты можешь спасти Ислам: ты должен убить Абд аль-Рахмана.


Старик пристально смотрел мне в глаза: черные зрачки, белки, испещренные красными сосудами. Мы сидели под раскидистым деревом с одного из пределов лагеря; в отдалении кричали люди, ржали кони, гремело оружие. Под нами раскинулась зеленая долина с тихоструйной рекой; на другом ее берегу, среди холмов, войско, похожее на наше, тоже готовилось к битве. А еще чуть дальше — дубовая роща, порыжевшая к осени. Люди, привыкшие к андалусскому солнцу, мерзли. Арабы говорили, что со времен вознесения их вождя и пророка прошло 122 года, напротив нас, в другом лагере, христиане отсчитывали с вознесения их палестинца — 732 года; Босс сказал бы, что шел первый день третьей планеты. Я попыталась представить, как отозвался бы Мухаммед на сказанное стариком, но мне ничего не приходило в голову.

Чтобы выгадать время, я продолжала спрашивать:

— И каким же образом, господин мой, мне содеять-то это?

Моя речь была противоречива: дворцовые интонации вперемешку с теми, что я пыталась повторять за полуграмотными солдатами. Но у меня плохо получалось.

— Сегодня вечером его постельничий заболеет, у него будет жар…

— Он тоже помрет, господин мой?

— Это тебя не касается. Мальчик заболеет, а мы устроим так, что ты займешь его место. Тогда тебе не составит труда подать эмиру отравленную чашу.

— Мы, господин? Вы сказали «мы»?

— А как же ты думал, мальчик, что же, я один тебя впутываю в эту историю? Нас много, князей, сошедшихся на мысли порадеть и исполнить волю Господа и тем отвести нашу погибель.

До сих пор все это можно было считать бреднями одного старика, но сейчас становилось ясно: заговор по всем правилам; меня все больше это возбуждало.

— И с ними можно поговорить?

— Не стоит, мальчик, не стоит. Дело твое верное, но если вдруг случится беда и тебя схватят, было б лучше, если бы ты никого не знал: кто ничего не знает, едва ли что-то скажет.

Голос старика звучал глухо, звучал угрожающе. Но в глазах его была не только угроза, как и в его руке, беспокойно поигрывавшей серебреной рукоятью сабли: мне почудилось что-то просящее, почти жалкое. На меня так смотрели они уже не раз.

— Но если вас столько, господин. И если вы могущественны, то что же не убить его попросту клинком?

— Тебе еще надо многому учиться, мальчик. Подобное насилие, перед всем войском, в разгар войны, принесло бы один вред,.

— А почему я, господин?

— Потому что ты молод и храбр, потому что любишь нашего Бога, потому что ты сможешь сделать это…

Старик замолчал и снова уставился на меня: просто замечательно, что некоторые люди научились делать взглядом.

— … и потому, что твой отец был неверным, и ты не можешь позволить себе роскошь малейшего сомнения. На войне умереть так просто. Случаются ужасные вещи.

Сеть была накинута: цена моей крови была названа. И все же мне пришел еще один, последний вопрос.

— Господин, со всем моим почтением: откуда мне знать, что это действительно воля Аллаха.

— Мы и об этом подумали. Тебе хватит объяснений судьи Абд аль-Азиза?


До шатра судьи Абд аль-Азиза бен Маваха было недалеко: очевидно, заговорщики предвидели почти все. Мы шли мимо шатров, и шатров, и шатров, мулов и мешков, котлов и костров, оружия, брошенного в кучи, и копий, остриями в землю, и, главное, мимо толп солдат. Я ни разу не была на войне. Забавно: я уже столько раз появлялась на черепушке, но еще никогда не впутывалась в эти великие эпизоды человеческой жизни.

Здесь были тысячи и тысячи живых существ, собранных, чтобы убивать друг друга. Никто не знал, сколько их: может быть, тридцать или пятьдесят тысяч, может быть, шестьдесят. Они сошлись со всех сторон, призванные на священную войну. Кучи чернокожих мавританцев, хмурых, полуголых и дрожащих, кучи бедуинов из йеменской пустыни, казавшихся растерянными без своих верблюдов, кучи наемников изо всех пределов, где только бывают наемники, чувствующих себя как рыба в воде, кучи добровольцев, пришедших исполнить — раз в жизни — священный долг войны с неверными; кучи франков-христиан, дравшихся со своими, чтобы Мартель не вошел в слишком большую силу. У каждого были свои причины, свои вожди, свои истории, но все они, в конце концов, были людьми далеко от своего дома, воюющими, чтобы прибрать чужой им мир и, что самое непостижимое, — во славу бога, который их вел.

Боги развивались: теперь они не только оправдывали отдельные набеги. Эти многие тысячи пришли сюда волей бога, который их послал. Изменилось вот что: в прежних битвах солдатские боги были в помощь, одним орудием больше и не становились целью войны. Но здесь все собирались убивать во имя бога, ради бога: мое создание процветало. У смерти все больше и больше поживы, думала я, проходя среди солдат, и еще о том, что причиной — появление единственного бога: он их приводит к этому. Если бог один и только один, то все те, кто ему не следуют, выходит, ему вредят, они его враги и умаляют его славу. Его верные должны утвердить своего бога во всех частях света, чтобы истина была одна и не имела ни пробелов, ни пятен. Вот тогда, думала я, политика и религия людей действуют заодно и объединяются. Мне уже было недалеко до того, чтобы признать, что моя попытка творения — наивная, если не сказать — дурацкая.

— Дитя мое, его гордыня готова погубить нас. Господь знает, что мы еще не должны давать сражения. Но эмир хочет послать нас в бой ради собственной чести, а не во славу Аллаха, — сказал мне судья Абд аль-Азиз.

Старый воин сидел обок меня.

Судья был человеком лет сорока, тучный, одетый в короткую солдатскую кольчугу. По религии этих людей жрецов не полагалось, но судья был что-то в их роде: помимо прочих своих обязанностей он направлял и молитву верующих.

— Аллах, как ты знаешь, нас породил из капель своего семени, — говорил мне судья, — он дал нам воду, без которой нет жизни, и дал пропитание, и вот теперь, перед Его Возвращением, а когда, того Пророк не сказал, люди стали взирать на себя и свои успехи, как будто они одни только и важны.

Судья замолчал со значением. Он не знал, не мог знать, что эти-то люди как раз правы, сами того не понимая, не ведая своей правоты. Он не мог знать: поскольку люди были нужнее мне, чем я им, постольку же и от моего будущего зависело, станет ли им более или менее хорошо.

— Коран говорит нам: если лицемеры, и больные душой, и лжепророки не престанут, мы должны ополчиться на них. Вот что он нам говорит: эти злоумышляющие должны быть схвачены и преданы смерти, где бы они ни оказались.

Судья не разговаривал со мной: он вещал. Было ясно, он не собирался со мной спорить, а хотел задавить меня своей властью и своими изречениями. Вообще-то, нужно признать, это хорошее средство: книга, нарочно приспособленная для того, чтобы объявлять белым, черным и каким-нибудь серым, в котором они смешиваются.

— Ты знаешь Книгу, мальчик, ты Ее читал. И ты помнишь, как он спрашивал правоверных, почему так происходит? Почему: когда я говорю вам, идите на войну, вы медлите, уставив взор в землю? Или вы предпочитаете жизнь здесь — той, другой и вечной? Но как сравнится краткосрочное наслаждение жизнью здесь — с вечной там?

Все это я уже однажды слышала с небольшими отклонениями. Встреча продолжалась в этом духе еще несколько минут. В завершение ее судья взял меня обеими руками за голову и поцеловал в лоб: мне показалось, что поцелуй длился чуть дольше, чем требовалось. Затем он благословил меня, и мы вышли. Солнце ослепило меня: крошечная далекая звезда. Старый Исмаил заразился слогом судьи — или это он всегда так говорил…

— Уповай: мы скажем тебе, когда время придет.

— А если я не хочу?

— Ты считаешь, что можешь хотеть и не хотеть? Разве судья был неясен? Этого хочет Аллах.

— А если я не могу?

— Сможешь, мальчик, ты сможешь. Вспомни, что Книга также говорит: успех всякого предприятия в руках Господа, потому что Он один знает, чему должно случиться.

Замечательно, как этот старый вояка может думать, что его бог, с утра до ночи, только и думает о наших делах.


— Нет ничего хуже, чем ждать боя, правда, малыш?

Подошедший солдат протягивал мне дымящуюся пиалу: внутри густая сладкая каша из пшеницы и изюма.

— Не беда, малыш, не смущайся. Я потому так говорю, что по себе хорошо знаю. В этом вся моя жизнь; и как же быстро я, малыш, понял: есть кое-что похуже самой битвы: это ночь перед ней.

Опустилась тьма, я сидела у одного из костров. Лагерь преобразился в чащу огней, бьющихся с холодом. Солдат присел на корточки рядом со мной: могучий, грубо слепленный и неожиданно синеглазый.

— В ночь перед сражением ты думаешь о всех прежних боях, что уже бывали у тебя, ты их точно заново видишь. Ты ведь не можешь знать, сколько ран и сколько смертей будет на этот раз. Поэтому говорят, что лучше всего в таких случаях представлять, что все уже прошло: как будто худшее уже позади.

— И что ты уже мертвый, да? Ты думаешь о своей смерти?

— А если нет, мальчик? Наш Господь мудрый, Он здорово все понимает. Чтобы мы не гордились и Его не забывали, он так придумал с нашей жизнью, чтобы мы никогда не были достаточно далеко ни от своего конца, ни от начала, чтобы мы не решили, что она у нас навсегда.

Я об этом никогда не задумывалась, но он был прав: сначала я почувствовала гордость, потом — страх опять попасться.

— Ты думаешь, это Аллах так нарочно сделал?

— А кто же, если не он, малыш, кто же еще?

Я не хотела продолжать спор и попыталась думать о деле, мне порученном. Меня вдруг стало забавлять, что это я — я сама — должна убить кого-то, то есть использовать мою собственную выдумку потому только, что один из этих вершковых богов так решил.

Но солдата не смутило мое молчание.

— Я тебя знаю, хотя ты и не знаешь меня, — вдруг произнес он.

Меня мгновенно пробрал озноб. Как мог этот грубый крестьянин, как мог он знать, кто я в действительности? Самое любопытное, что мое изумление сменилось удовольствием: точно я была рада тому, что хоть кто-то из людей узнал меня.

— Я тебя знал ребенком, — объяснил солдат. — Я был вассалом твоего отца перед их приходом и благодаря ему выжил во всех этих передрягах. Он меня уговорил сделаться мусульманином. Я не хотел, я думал, что это предательство, ерунду, конечно, думал. Он мне говорил, что нужно плыть по течению и что нужно так сделать, чтобы жить лучше. Но я и не знал, что быть мусульманином так здорово.

Мое внимание отвлекла песня. В нескольких шагах от нас с полдюжины лучников выводили печальную мелодию: тоска кочевников по пустыне с караванами. Но солдат гнул свое.

— И намного проще. Мусульмане не достают нас этими христианскими враками, что о Воплощении, что о Троице. У христиан куча богов: все эти святые, девы, мученики, которым они молятся. Идолопоклонники, одураченные. Они говорят, что бог один, а у самих их сотни. У наc все проще: об Аллахе нельзя ничего знать, нужно только чтить его и слушаться.

— Я это знаю, солдат, зачем ты мне говоришь? — перебила я его, чтобы прекратить это поучение о богах. Но солдат состроил пресерьезную мину и проговорил вполголоса… Звуки его голоса мешались с потрескиваниями костра.

— Я тебя видел, как ты говорил с ним. Будь осторожен.

На лице моем отразилось удивление.

— Смотри, малыш, не играй в эти игры, — продолжал солдат тихо. — Я всем обязан твоему отцу, и я тебе говорю: будь осторожен. Эти пришли сюда еще в первый поход, с Тариком еще, и сейчас они только и хотят, что наслаждаться покоем. Их не волнует ни сила Ислама, ни воля Аллаха. Я тебе говорю: они ничего больше не хотят, только бы жить спокойно. А ради этого они тебя и подставят, и запутают.

Солдат положил мне на бедро тяжелую теплую руку.

— Я тебя только предупредил, сынок: ты сам знаешь, что делать. Хотя что может случиться такой ночью, вроде этой…

Я посмотрела вокруг: мне, напротив, казалось, что ночью, вроде этой, может случиться все что угодно. Его рука на моем бедре тяготила меня, и я подумала, что все люди одинаковы: хотят что-нибудь получить ото всего, за что бы ни брались. Разница только в том, чтО получить. Но это, в исполнении моих тварей, было то же, к чему стремились и многие в Ассоциации. Было бы только чтО.

Вдали судья завывал в последней молитве.

— Аллах велик! Не отступайтесь от Аллаха и Пророка его! Не отступайтесь от Завета Его, который он дал вам!

Солдат сжал мне бедро тяжелой рукой:

— А знаешь что? В нескольких минутах отсюда живут девки, и там две или три, что скачут не хуже любой лошадки. Только не говори мне, что хорошенькая молодка немногого стоит, да еще перед боем… Хотя у тебя, ясное дело, их должна быть пропасть.

Предложение мне понравилось. Если я уж пойду в бой, то почему бы не попробовать и этого? Я представила себе ухмылки офисьялов, когда б они узнали, но мне было все равно: это они, точно, от зависти.

— Мухаммед бен Хафсун, наконец я тебя нашел, — закричал, задыхаясь, старый Исмаил. Он остановился возле костра и торопливо окинул меня взглядом. Невольно взгляд старика задержался на руке солдата.

— Я тебя повсюду ищу. Пойдем скорее.

Я подчинился, девки в нескольких минутах ходьбы растаяли в воздухе.

Старый Исмаил рассказал мне, что Абд аль-Рахман решил дать сражение уже завтра, так что надо поторопиться. Мы шли среди ржанья, песен и храпа: меня знобило. Постельничий уже выведен из строя, и я должен немедленно занять его место, рассказывал старик. Он не пошел со мной к шатру эмира, а распрощался на полдороге, оставив мне на память объятие и кошелек с белым порошком.

И наставление:

— Будь у входа в шатер; проклятый изменник изучает план сражения. Когда позовет тебя, войдешь, улучишь момент и подашь ему чашу чего-нибудь, куда всыплешь этот порошок. Все очень просто, мальчик, совсем пустяки. Как только он выпьет, ты исчезнешь. Порошок тебе даст два часа выигрыша. Тебе все ясно?

— Да, господин, ясно.

— Думай о том, что, если он умрет, не будет битвы, думай о том, что одна смерть избавит от тысячи смертей.

Его доводы становились лучше.


— Мальчик!

Большой шатер эмира Абд аль-Рахмана бен Абд Алла аль-Гафики, наместника Испании по велению калифа Дамаска и к вящей славе Аллаха и Пророка Его, ломился от драгоценностей и ковров. Курения наполняли его светом и ароматом: запах ладана был настолько густым, что хотелось зажать нос. Кругом подушки, ларцы, оружие. Эмир был один. Он сидел за походным столом, заваленном разложенными пергаментами. Когда он поднял голову, то был немного изумлен.

— Ты не Юсуф.

Замечание не поразило меня меткостью. Абд аль-Рахман снова взглянул на меня и улучшил результат:

— Нет, конечно, ты не он! Чему обязан я этой милостью Аллаха, что мне сменили ту бестолочь на такого пригожего мальчишку?

Мне показалось, что он посмеивается надо мной. Эмир возрастал в серале калифа и потому злоупотреблял ухватками галантности. Ему было около пятидесяти, короткие ноги, мускулистые руки и редкая величавость: возможно, она выражалась в его пронзительных черных глазах, или в статной шее, или в медлительности движений, отличающей того, кто имеет власть и знает об этом. Так должны, если верить людям, выглядеть боги.

— Господин, Юсуф нездоров, и мне выпала честь заменить его. Сделайте милость, приказывайте мне.

Абд аль-Рахман получил в управление Испанию два года назад: пять эмиров за шесть лет, смещенных и убитых, — это что-нибудь да говорит о том, как трудна была эта должность. Но Абд аль-Рахман не собирался расставаться с ней. Он был благородный сириец, друг сына калифа; его мучило, что он появился на свет слишком поздно, как ни посмотри. Если бы он только родился сто лет назад, обыкновенно жаловался он, — когда Ислам только начинался. А сейчас все было уже совершено, полмира завоевано, династии утверждены. Поэтому, едва явившись на свое место в Кордову, он не медля призвал к новой священной войне: все те, кто хочет присоединиться к нему, пойдут с ним на неверных франков и, под водительством Аллаха, не остановятся, пока не достигнут дальних пределов земли. Добрая война была лучшим средством отвлечь внимание и всех подчинить, но прежде всего была способом для него состязаться с великими. И сейчас, в этой франкской долине, он был чтобы начать свою собственную историю.

— Принеси мне чашу вина.

— Вина?


— Я сказал — вина. Или я не говорил? — произнес он слегка раздраженно и снова взглянул на меня: — Ты должен это как следует усвоить, — продолжал он. — Ты не так юн, чтобы не понимать: не все слова Господа нужно воспринимать буквально. Некоторые запреты хороши для черни: ее нужно смирять, держать в узде. А мы воины, водители народов: у нас есть получше способы утешить Бога, чем пить или не пить вина.

Абд аль-Рахман откинул широкие рукава своего расшитого золотом халата: на запястьях у него сверкали браслеты. Я отправилась в другой предел шатра, где в углу стояли три глиняных кувшина с золотыми чашами. Один из них полнился до краев густым вином, почти черным. Когда я его наклонила над одной из чаш, за спиной опять раздался голос эмира:

— И, конечно, смешай с водой.

И он опять погрузился в свои бумаги.

В его голосе что-то меня волновало, и это был не страх. Сама не знаю хорошенько, что это было. Я смотрела на него издали: он походил на сложившего крылья грифа. Он не глядел на меня. Мне ничего не стоило подсыпать порошок из кошелька, который я прятала под рубашкой, но было слишком рано. Я предпочла бы еще подумать. А может быть, лучше сейчас: кто его знает, представится ли случай. Хотя я по-прежнему не знала, зачем мне это делать. Конечно, не потому, что мне так сказал полужрец недобога. Я немного подумала о последнем доводе Исмаила: чтобы спасти тех, кто ждал снаружи. Видать, я расчувствовалась: да если бы я хотела, чтобы они жили вечно, то не создавала смерть. Я подумала, что у меня совсем нет причин лезть во все это: в исход битвы, в свару людей. Но если бы я была человеком, например, чтоб далеко не ходить, Мухаммедом, я бы решилась с моим белым порошком? И если да, решившись все изменить, кем бы я была, хоть и человек, какому демону была бы подобна? Возможно, Босс не раздумывал бы долго. Мелькнула мысль, что если я не убью, то Мухаммеда и его семью уничтожат и что лучше бы не поступать с ними так. Но я не знала. Только теребила кошелек под рубашкой.

— Так, стало быть, ты орудие этих смердов…


Я не смела шевельнуться, чувствуя его пронизывающий взгляд, холодящий мне спину. Я дрожала. Мне бы позабыть, ведь это была я, о моем теле, но мне о нем все постоянно напоминало. В голосе эмира мешались смех и презренье:

— Так это и есть весь заговор? Хорошенький мальчишка, потчующий меня ядом? Надо быть поумнее, чтобы замышлять против меня, дитя мое, это ты должен признать. Если способен, конечно. Заруби себе это на носу, шалопай.

Так оно и было. В тот миг я не смогла сдержать детский позыв: его окрик приводил меня в смятение.

— Первое, чему должен научиться вождь— это жить со своими врагами и смеяться над теми, кто готовит ему смерть, — говорил эмир. — Но последнее, чему он может научиться, — это предать себя с тем же смехом убийцам. Эти мерзавцы задерживают наше наступление, подвергают дело опасности. Они рассказали тебе, что отправили посланцев к неверным, чтобы договориться с ними без боя, продать им мир за толегу1 золота? Вижу, что не сказали.

Абд аль-Рахман поднялся и заходил по шатру.

Пол устилали персидские ковры, расшитые историческими сценами. Сбоку стоял ларец, через его край пересыпались драгоценности и христианские амулеты: кольца, диадемы, кресты цельного золота. Эмир выхватил один крест и погладил голову палестинца:

— Они склоняются перед крестом, покорствуют ему, эти мерзавцы. Тебе вправду кажется, что там может быть какое-то дыхание божества?

Эмир продолжал гладить голову палестинца, глядя на меня: было что-то в его прищуренных глазах, в его крупном горбатом носе, от чего я терялась: приметы власти, дух воли, которую ничто не остановит. Ощущение было незнакомым и напугало меня: на какой-то миг мне захотелось быть подальше отсюда. Дух становился все тяжелее, насыщеннее; в добавление к ладану из лампад движения эмира распространяли аромат лимона. Но был и другой запах, какой-то еще, который я не узнавала.

— Вот как обстоят дела. Мой прекрасный мальчик…

Он налил две чаши и протянул мне одну. Тело Мухаммеда никогда не пробовало вина, и мне обожгло небо. Потом все подернулось туманом.

— А вот как обстоит с тобой. Не сомневаюсь, что тебе сказали: так велит тебе Аллах… И ты думаешь, что Аллах меня привел сюда, чтобы прямо сейчас покинуть?

Абл аль-Рахман сел на гору подушек. Я вознамерилась сделать то же.

— Нет, нет. А ты стой. Это единственное, что тебе нельзя.

— Господин…

— Что, мальчик?

— Можно спросить?

— Так ты еще задаешь вопросы! Тебе недовольно, что ты хотел убить меня? Ладно, можешь спрашивать.

Эмир играл со мной; это меня и пугало, и доставляло странную радость. Туман распространялся.

— Нет, правда, зачем ты хочешь завоевать страну франков?

— Я не хочу, кто тебе сказал? Разве знаешь, что за этими холмами? Говорят, что там Великая Земля, полная чудищ и великанов. Но мы не знаем. Нет, я не хочу, но остановиться значит показать свою слабость, а мы не можем себе такого позволить. Ты видел всех этих людей снаружи? Хотя мы об этом не говорим, но мы последний отряд кочующего воинства, завоевавшего полмира. Эти люди чувствуют себя надежнее в походных палатках, чем на городских улицах, во время резни на полях сражений, чем в мясных лавках. Нет другого выбора, как идти вперед. Война рождает войну.

— Господин, но разве не говорит Коран: блажен, кто доволен тем, что дал ему Аллах.

— Мир, он дал нам мир. А если нет, то по этому изречению мы должны были бы сидеть до сих пор в песках Медины.

— Но тогда, как может человек удовлетвориться хоть чем-то? Он всегда может думать, что Аллах дал ему больше, правда же?

Абд аль-Рахман посмотрел на меня, как будто и у меня была голова. Меня пробрал странный жар.

— Коран также говорит, что нужно мстить за мучеников, падших в битвах. Для этого, мальчик, и требуются новые и новые битвы. Война рождает войну. И ты хотел убить меня.

Но это было не то, что он хотел. Его слова говорили одно, а за ними скрывалось другое. Дело было не в них: а в том, как он произносил, ронял их так, будто имели значения не они и все решено заранее. А молнии, проносившиеся в его глазах, и волосы на его руках. И его широкие плечи под шелковым халатом. Люди сами не знали, что делали, когда изобретали одежду.

— Господин, я…

— Не надо, ничего не объясняй. А завтра, когда мы победим, на то Аллаха воля, тогда и христианство будет разгромлено. Эти неверные, что умирают там от страха, его оплот последний.

Сквозь туман я вдруг подумала, что если эмир победит, то будет один бог, действительно один, и это даст мне интересную возможность: я тогда бы с чистой совестью отреклась. Но в любом случае все это уже было неважно.

— Да, его последний. И их вождь, Мартель, его последняя надежда, а он ведь даже не настоящий христианин. Говорят, он идолопоклонник, что он почитает какого-то северного бога, грабит сокровища их церкви и казнит епископов. Они погибли, милый, и даже бог, о чьей защите они говорят, их защищать не станет. Их вера настолько ложная, милый, что сами они в ней не тверды. Они погибли. Аллах велик.

Эмир уже не сидел, он возбужденно бродил по шатру. Вот он был возле меня, вот позади меня, продолжая свои вкрадчивые речи, свои ужасные вкрадчивые мысли, как вдруг прервался и сухо произнес:

— Мальчик, мне ведь надо что-то с тобой делать. Я могу своей рукой отрубить тебе голову. Это хорошая мысль. Или могу дождаться, когда закончится битва, и казнить тебя пред всеми. Или могу…

И рука Абд аль-Рахмана бен Абд Алла аль-Гафики, наместника Испания, моей жертвы и моего палача, проникла между моими ягодицами. Другой рукой, обхватив мне горло и подбородок, он развернул меня назад лицом. Я не сопротивлялась: то ли не могла, то ли не хотела. Жар поднимался по моим ногам к пояснице. Зубы эмира кусали мое ухо, ноги эмира сжимали мою ногу, слюна эмира увлажняла мой рот, пальцы эмира раздирали мое очко. Я кричала и не думала освобождаться. На персидские подушки выпал и просыпался мой кошелек с порошком. Эмир опрокинул меня на подушки, разорвал на мне одежды. Теперь он стоял надо мной на коленях, прижимая меня к подушкам: полное господство. Полное, точно.

— Ты, убить, меня… — приговаривал эмир.

Внезапно его жезл вошел в мою дырку: будто красный сполох перед глазами или подобно взрыву: его жезл раздирал мою дыру. Эмир, его жезл, входил и выходил. Я укусила ему руку. Он закричал, мы оба кричали, его жезл двигался во мне, красное росло. Тело переставало существовать, оно растворялось: вся его жизнь сосредоточилась в одной дыре. Эмир двигался во мне: его энергия, его плоть, его жилы, мышцы, его кровь вливалась в мою задницу: его тело становилось моим телом, было моим телом. Мои ягодицы, мой задний проход, все было создано для этого, подходило для этого в совершенстве.

— Ты, убить, меня… — бормотал эмир.

Еще никогда никто меня так не освобождал от меня самого, еще никогда у меня не было такого тела. Я заметила, что тоже могу отвечать на его движения: я стала наступать на его жезл своим задом, я его крутила, толкала, сжимала, я разжигала его жезл своим задом. Теперь в эмире все пахло.

— Ты, убить, меня… — договаривал он почти ликуя.

Я почувствовала, как горячий поток хлынул в мою задницу, и эмир, бурно извергшийся в меня, пал без сил рядом в подушки. Я была потрясена. Медленно выходя из тумана, я начинала думать, как все-таки невероятно, это тело, как оно сделано. И понимать, какие штуки могут творить люди своими задами.

— Ты, убить, меня, мальчик…

Он был выдоен до капли, обезоружен, но я подумала, что он опять захочет взять меня. Меня не волновало, решил ли он меня убить: Мухаммед понял бы меня, не сомневаюсь.
— Господин, могу я спросить?

Прошло некоторое время в молчании, мы не двигались. Он положил мою руку на свой член, и удивительное чувство нежности и заботы охватило меня. Никогда я еще не была ни с кем так близка, и мне захотелось говорить с ним. Вдруг мне подумалось, что, возможно, вот в чем дело: мужчины и женщины делают такие вещи, чтобы говорить друг с другом.

— Только раз, милый. Мне нужно еще заняться завтрашним сражением.

Он сел на подушках. И только сейчас я увидела, что его темная кожа делалась почти белой там, куда не доставало солнце.

— Ты думаешь, эти люди снаружи хотят, чтобы ты их вел в бой, опять встречаться со смертью?

— Эти люди хотят то, что я и Аллах им прикажут, чтобы хотели, — отрезал эмир. — Мы для этого и существуем.

Он уже поднимался, не ожидая от меня никакого ответа, я для него переставала существовать. Мое тело не привыкло к таким потрясеньям, и я отдалась сну нежному и сладкому. Но прежде успев подумать, что мое творенье было невероятным.

Когда я проснулась, эмира уже не было. Ночь промелькнула одним мигом: без снов, без помех. Было уже поздно: и никто не позаботился разбудить меня. Возможно, Абд аль-Рахман оставил меня спать, чтобы я не встретила смерть в битве; возможно, не хотел, чтобы я умерла не от его руки и отложил мою казнь на потом. Возможно, он не хотел убивать меня. Теплое солнце тронуло мне лицо, и я не сразу восстановила, что со мной произошло. Когда понемногу все вспомнилось, я подумала, что самое лучшее было бы попробовать все забыть. Хотя я и подозревала, что это воспоминание еще надолго останется во мне и ничего с этим нельзя будет поделать. Да и какого черта делать офисьялу Ассоциации с воспоминанием о том, как его драли через задницу? Что это еще за траханье, осененное слишком человеческой печалью? Действительно было б лучше забыть, но только речь ведь шла о способности, которой у офисьялов никогда не было, мы к ней не готовились.

— Аллах велик, нас атакуют!
От входа шатра просматривалась вся долина, все сражение. От стрел африканских лучников темнело небо, но они отскакивали от щитов, шлемов и доспехов франков. Под копытами легкой конницы мусульман гремела земля, но их набеги разбивались о закованных в броню лошадей франков. От пронзительных воплей андалузских дружинников содрогались тела, но их копья не могли расстроить сплоченные ряды франков. Наших было больше и они атаковали без конца, но не могли пробить ряды христиан. Таким вид был издали, со склона холма. Но если посмотреть вблизи, то дело было другое. Крики, потоки крови, отсеченные части тела и тела растоптанные, лошади с распоротыми животами, запах крови и запах страха, хрипы, судороги, ржавые пятна от ран, покрывающих тело, рука тянущая стрелу из груди, ропот умирающих, зовущих богов, шепот солдата, зовущего мать… — битва вблизи казалась повторением того, что выделывала ночью моя левая рука, но только без удовольствия для кого бы то ни было.

— Смотрите, братцы, нас обходят!

Туча пыли взметнулась позади расположения франков и показались всадники; в мгновение ока, прежде чем кто-нибудь успел помешать им, они окружили маленький холм, над которым развевались белое знамя и красный бунчук, отмечавшие командный пункт Абд аль-Рахмана бен Абд Алла аль-Гафики. Я видела все так ясно и с такой невероятной замедленностью: всадники франков наступали, охрана эмира отступала, франки окружали эмира Испании. Тогда эмир поднял правую руку, выхватил свою саблю, украшенную каменьями, что-то крикнул, но что, я не смогла расслышать, и бросился на них. Двадцать христианских мечей понадобилось, чтобы сразить его. Эмир упал на землю. Три франкских всадника топтали его копытами своих першеронских коней. Когда они удалялись, торжествуя, ужасные копыта были испачканы кровью.
Отступление мусульман было беспорядочным: они не знали, как это делается, они не привыкли. Как только князья увидели, что их предводитель пал, они приказали отходить, но превратилось это в бегство. Тысячи обезумевших солдат неслись к лагерю: одни пытались спасти свои пожитки, другие — найти убежище еще дальше, за ним, в лесной чаще. Они пробегали окровавленные, оборванные, грязные, кричащие. Не сразу мы поняли, что нас никто не преследует: у христиан, вероятно, на это не хватало сил.

Опустилась ночь. Вдалеке христианский лагерь горел кострами, между нами — долина, ставшая морем трупов. Христиане отправили посла, который предложил прекратить бой из-за темноты и возобновить его завтра. Князь, говоривший с ним, согласился. Но только мусульманские военачальники отдали другой приказ: едва совсем стемнело, мы выступили, не гремя оружием, бросив в лагере шатры и все тяжести.

Кто-то положил мне руку на плечо:

— Хорошо, ты все еще жив.

Это был солдат-андалусец, вассал моего отца. К счастью, он не спросил меня, что я делала во время сражения.

— Этого бы не было, если б его не убили, а малыш?

— Знаешь, как он умер?

— Говорят, кричал: Аллах, Аллах велик. Ты же знаешь, что говорит Книга: вы, правоверные, имеете себе последнее жилище подле Аллаха, вы и больше никто: ищите смерти, если вы последовательны… Это была воистину благочестивая смерть.

Мне стало так грустно, так безнадежно грустно: на мгновение вернулась память о той ночи. Солдат придвинулся ко мне, чтобы сказать вполголоса:

— Ты видел, как все было? Поговаривают, что стража нарочно бросила его, потому что князья просили отдать приказ отступить, а он не хотел. Сволочи!

— Почему они выиграли, солдат? Почему выиграли?

— Потому что Наш Господь испытывает нас.

— А те верят наоборот: что их бог самый великий.

— Это точно, малыш. Мне говорили, что некоторые христианские солдаты носят с собой кусок полотенца, которое благословил их Папа. И говорят, что никто не умирает из тех, кто носит это полотенце.

— И ты веришь в это?

— Я ни верю, ни не верю… Знаешь, малыш? Исмаил погиб в бою, но судья жив, и многие другие. Как бы спрятать тебя, если тебя станут искать?

Я посмотрела на него. Тени скрывали его лицо, и я только сейчас заметила, что его рубаха заляпана кровью. Вокруг нас лекари отрезали ноги и руки, чтобы избежать заражения. Их ножи были бесшумны

— Ты ранен, солдат?

— Ничего, на все воля Божья. А вот ты, как бы тебя все-таки спрятать?

— Господь не оставит: мне нечего бояться.



Мне показалось, я уже начинаю привыкать к этим нелепостям людской речи.


1 Мешок.


Verilənlər bazası müəlliflik hüququ ilə müdafiə olunur ©atelim.com 2016
rəhbərliyinə müraciət